|
| "Главная". |
а, как же вы это сделали?
- С божиею помощию-с, потому что, повторяю вам, я к этому дар имею.
Мистер Рарей этот, что называется "бешеный укротитель", и прочие, которые
за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах
держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на другую сторону башкой
мотнуть: а я совсем противное тому средство изобрел; я, как только
англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: "Ничего, - говорю, -
это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим.
Англичанин этого не может постичь, а я постигну и помогу". Начальство
согласилось. Тогда я говорю: "Выведите его за Дрогомиловскую заставу!"
Вывели. Хорошо-с; свели мы его в поводьях в лощину к Филям, где летом
господа на дачах живут. Я вижу: тут место просторное и удобное, и давай
действовать. Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех
шароварах да в картузе, а по голому телу имел тесменный поясок от святого
храброго князя Всеволода-Гавриила (*9) из Новгорода, которого я за
молодечество его сильно уважал и в него верил; а на том пояске его надпись
заткана: "_Чести моей никому не отдам_". В руках же у меня не было
никакого особого инструмента, как опричь в одной - крепкая татарская
нагайка с свинцовым головком, в конце так не более яко в два фунта, а в
другой - простой муравный (*10) горшок с жидким тестом. Ну-с, уселся я, а
четверо человек тому коню морду поводьями в разные стороны тащат, чтобы он
на которого-нибудь из них зубом не кинулся. А он, бес, видя, что на него
ополчаемся, и ржет, и визжит, и потеет, и весь от злости трусится, сожрать
меня хочет. Я это вижу и велю конюхам: "Тащите, - говорю, - скорее с него,
мерзавца, узду долой". Те ушам не верят, что я им такое даю приказание, и
глаза выпучили. Я говорю: "Что же вы стоите! или не слышите? Что я вам
приказываю - вы то сейчас исполнять должны!" А они отвечают: "Что ты, Иван
Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, -
говорят, - это можно, что ты велишь узду снять?" Я на них сердиться начал,
потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его
хорошенько подавил в коленях, а им кричу: "Снимай!" Они было еще слово; но
тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами - они сейчас в одно
мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а я
ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб:
горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри. Он испужался,
думает: "Что это такое?" А я скорее схватил с головы картуз в левую руку и
прямо им коню еще больше на глаза теста натираю, а нагайкой его по боку
щелк... Он ек да вперед, а я его картузом по глазам тру, чтобы ему совсем
зрение в глазах замутить, а нагайкой еще по другому боку... Да и пошел, да
и пошел его парить. Не даю ему ни продохнуть, ни проглянуть, все ему своим
картузом по морде тесто размазываю, слеплю, зубным скрежетом в трепет
привожу, пугаю, а по бокам с обеих сторон нагайкой деру, чтобы понимал,
что это не шутка... Он это понял и не стал на одном месте упорствовать, а
ударился меня носить. Носил он меня, сердечный, носил, а я его порол да
порол, так что чем он усерднее носится, тем и я для него еще ревностнее
плетью стараюсь, и, наконец, оба мы от этой работы стали уставать: у меня
плечо ломит и рука не поднимается, да и он, смотрю, уже перестал коситься
и язык изо рта вон посунул. Ну, тут я вижу, что он пардону просит,
поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор и говорю: "Стой,
собачье мясо, песья снедь!" да как дерну его книзу - он на колени передо
мною и пал, и с той поры такой скромник сделался, что лучше требовать не
надо: и садиться давался и ездил, но только скоро издох.
- Издох однако?
- Издох-с; гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера
своего, видно, не мог преодолеть. А господин Рарей меня тогда, об этом
прослышав, к себе в службу приглашал.
- Что же, вы служили у него?
- Нет-с.
- Отчего же?
- Да как вам сказать! Первое дело, что я ведь был конэсер и больше к
этой части привык - для выбора, а не для отъездки, а ему нужно было только
для одного бешеного усмирительства, а второе, что это с его стороны, как я
полагаю, была одна коварная хитрость.
- Какая же?
- Хотел у меня секрет взять.
- А вы бы ему продали?
- Да, я бы продал.
- Так за чем же дело стало?
- Так... он сам меня, должно быть, испугался.
- Расскажите, сделайте милость, что это еще за история?
- Никакой-с особенной истории не было, а только он говорит: "Открой
мне, братец, твой секрет - я тебе большие деньги дам и к себе в конэсеры
возьму". Но как я никогда не мог никого обманывать, то и отвечаю: "Какой
же секрет? - это глупость". А он все с аглицкой, ученой точки берет и не
поверил; говорит: "Ну, если ты не хочешь так, в своем виде, открыть, то
давай с тобою вместе ром пить". После этого мы пили вдвоем с ним очень
много рому, до того, что он раскраснелся и говорит, как умел: "Ну, теперь,
мол, открывай, что ты с конем делал?" А я отвечаю: "Вот что..." - да
глянул на него как можно пострашнее и зубами заскрипел, а как горшка с
тестом на ту пору при себе не имел, то взял да для примеру стаканом на
него размахнул, а он вдруг, это видя, как нырнет - и спустился под стол,
да потом как шаркнет к двери, да и был таков, и негде его стало и искать.
Так с тех пор мы с ним уже и не видались.
- Поэтому вы к нему и не поступили?
- Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить
меня опасался? А я бы очень к нему тогда хотел, потому что он мне, пока мы
с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно, своего
пути не обежишь, и надо было другому призванию следовать.
- А вы что же почитаете своим призванием?
- А не знаю, право, как вам сказать... Я ведь много что происходил, мне
довелось быть-с и на конях, и под конями, и в плену был, и воевал, и сам
людей бил, и меня увечили, так что, может быть, не всякий бы вынес.
- А когда же вы в монастырь пошли?
- Это недавно-с, всего несколько лет после всей прошедшей моей жизни.
- И тоже призвание к этому почувствовали?
- М... н... н... не знаю, как это объяснить... впрочем, надо полагать,
что имел-с.
- Почему же вы это так... как будто не наверное говорите?
- Да потому, что как же наверное сказать, когда я всей моей обширной
протекшей жизненности даже обнять не могу?
- Это отчего?
- Оттого-с, что я многое даже не своею волею делал.
- А чьею же?
- По родительскому обещанию.
- И что же такое с вами происходило но родительскому обещанию?
- Всю жизнь свою я погибал, и никак не мог погибнуть.
- Будто так?
- Именно так-с.
- Расскажите же нам, пожалуйста, вашу жизнь.
- Отчего же, что вспомню, то, извольте, могу рассказать, но только я
иначе не могу-с, как с самого первоначала.
- Сделайте одолжение. Это тем интереснее будет.
- Ну уж не з
|
|